Последний удар молотка прозвучал не просто громко; он прозвучал окончательно, словно гробовая крышка, захлопнувшаяся над последними остатками надежды. Эхо этого стука, тяжелого и металлического, раскатилось по пустым комнатам, замерло в пыльном воздухе и впилось в самые стены этого когда-то счастливого дома, ставшего теперь склепом.
Артем Игоревич Волков отбросил инструмент в сторону с таким чувством глубокого, почти животного удовлетворения, словно только что победил в великой битве. Тот, звеня и подпрыгивая, прокатился по потертому паркету, оставляя на нем едва заметные царапины. Он медленно обернулся к ней, вытирая обильный, липкий пот со лба тыльной стороной своей крупной, жилистой ладони. На его лице играла уродливая, торжествующая, самодовольная улыбка, искривляющая черты, делая их карикатурными и пугающими.
— Ну вот и все, моя дорогая, моя единственная Лика. Все кончено. Крепость. Наша неприступная крепость, — его голос прозвучал хрипло, он дышал тяжело, как бык после боя.
Он широко, с театральным жестом, обвел рукой гостиную, погруженную в глубокий, непроглядный полумрак, где плясали лишь причудливые тени от единственной лампочки, горящей в коридоре. Свет едва пробивался из-под щели у пола, слабой желтоватой полоской ложась на пол. Окна, похожие на выколотые глазницы огромного мертвого существа, были наглухо, на совесть, заколочены толстыми, пахнущими смолой сосновыми досками, перекрещенными крест-накрест. Казалось, сам воздух в комнате стал густым, спертым и тяжелым, как сироп.
— Больше никаких твоих подружек, никаких дурацких идей «прогуляться одной», никаких шепотов по телефону, никаких тайн. Только ты. И я. Мы одни. Наконец-то, как и должно было быть с самого первого дня. Как я всегда и хотел.
Она сидела в своем старом, потрепанном кресле у камина, в котором уже много лет не тлели угли, не двигаясь, не шелохнувшись, затаившись, как маленький зверек, чувствующий приближение хищника. Внутри нее не было ни капли страха. Тот всепоглощающий, парализующий страх, что сжимает горло и леденит руки, выгорел в ее душе дотла много лет назад, оставив после себя лишь плотный, холодный, безжизненный и очень твердый пепел полного равнодушия. Она почти что знала, предчувствовала всеми фибрами своей израненной души, что этот страшный, переломный день рано или поздно настанет. Она ждала его.
Еще сегодня утром он нашел ту самую сумку, ее старую, потертую спортивную сумку, которую она в порыве отчаянной надежды спрятала на самой дальней полке в гардеробной. Ту самую маленькую, неприметную сумку, в которой была аккуратно сложена вся ее будущая, свободная, настоящая жизнь. Смена белья, паспорт, все ее скромные сбережения, фотография мамы. Он ничего не сказал тогда. Не кричал, не рычал. Он просто молча, с каменным лицом, вышел из дома, сел в машину и уехал, а вернулся через час с охапкой новых, пахнущих деревом досок и этим самым тяжелым молотком с деревянной рукоятью.
— Ты уже закончил наконец-то свой страшный, оглушительный концерт? — спросила она тихо, но четко, ее голос прозвучал на удивление ровно, спокойно, без единой дрожащей, предательской ноты. — У меня от этого бесконечного стука просто раскалывается голова. Мигрень начинается.
Его уродливая, торжествующая улыбка вдруг дрогнула, сползла с его лица, как маска. Он ожидал, он жаждал увидеть истерику, услышать мольбы, рыдания, унизительные pleading. Чего угодно, любой человеческой реакции, но только не этого ледяного, почти что брезгливого, вселенского спокойствия. Это неожиданное, обезоруживающее поведение полностью выбило его из привычной колеи, из его сценария.
— Что? Что ты такое сказала? — переспросил он, не веря своим ушам.
— Я сказала, что от твоего бесконечного, монотонного стука у меня дикая мигрень. В висках стучит. И пыли ты тут нагнал целые облака, — она поморщилась, проводя рукой по ручке кресла, сметая невидимые частички пыли.
Он сглотнул ком в горле, пытаясь собраться с мыслями, вернуть себе ускользающее самообладание и чувство превосходства.
— И это все? Это все, что тебя сейчас волнует, Лика? Лика, ты вообще понимаешь, что происходит? Оглядись вокруг! Ты заперта здесь! Наглухо! Ты никуда отсюда не денешься! Никогда! Слышишь? Никогда! — он уже почти кричал, злость прорывалась в его голосе, сметая первоначальную уверенность.
Она медленно, как бы нехотя, поднялась со своего кресла. Ее неестественное, пугающее спокойствие, казалось, давило на него физически, сильнее, чем все эти тяжелые доски, что он с таким усердием прибивал на окна. Он думал, что своим молотком он навсегда лишил ее внешнего мира, отрезал от солнца, от людей, от надежды. Бедный, наивный, слепой человек. Он никак не мог понять, не мог осознать простой страшной истины: он просто-напросто убрал все лишнее. Всех возможных свидетелей.
Он так старательно, с таким усердием заколачивал окна и двери, чтобы она не смогла сбежать от него. Он и не подозревал, что на самом деле он наглухо запер себя в этой ловушке вместе с ней.
Она молча прошла мимо него по направлению к кухне. Он инстинктивно двинулся было за ней, но замер на месте, услышав новый, незнакомый, резкий, скрежещущий, ритмичный звук, доносящийся оттуда.
Она точила большой, длинный, страшный кухонный нож о мусат. Шарк. Пауза. Шарк. Пауза. Шарк. Этот металлический, сухой, холодный звук заполнил собой все пространство их дома, их свежеиспеченной, добровольной тюрьмы, становясь ее саундтреком.
— Что ты там делаешь? — его голос прозвучал уже не таким громким и уверенным, в нем проскальзывала тревожная нотка.
— Скоро ужин, милый, — ответила она, не оборачиваясь, продолжая свое занятие. — Мясо сегодня попалось ну очень жесткое, старое. Нужно как следует подготовить правильный инструмент. Чтобы резалось легко.
Он сделал несколько неуверенных шагов по направлению к кухне, его большая тень упала на нее, накрыла ее собой.
— Ты… ты что, меня не боишься сейчас совсем? — выдохнул он, и в его вопросе слышалось неподдельное изумление.
Она наконец остановилась. Медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела ему прямо в глаза, не мигая. В его глазах — знакомый гнев, смешанный с зарождающимся, еще не осознанным, но уже клубящимся ужасом. В ее глазах не было ровным счетом ничего. Пустота. Бездна. Лед.
— Бояться здесь должна вовсе не я, Артем. Это станет ясно очень скоро.
Она с силой, с нажимом провела лезвием по стали в последний раз. Звук получился особенно мерзким, визгливым, режущим слух.
— Ты думал, что я — это твоя вещь, твоя красивая, безмолвная кукла, которую можно запереть в коробке, когда она надоела или когда кажется, что она может уйти, — она аккуратно, почти нежно положила отточенный до бритвенной остроты нож на столешницу. — Но ты совершил огромную, роковую ошибку, мой дорогой. Ты добровольно заперся в одной клетке с диким, загнанным хищником, которого ты сам же и вырастил все эти долгие годы своими унижениями, своим презрением, своим молотком.
Он невольно отшатнулся. Не столько от ее слов, сколько от ее взгляда, от того, что он увидел в глубине ее глаз.
— Ну что же, добро пожаловать в наш новый общий дом, любимый. Теперь отсюда и правда никто и никогда не выйдет. Ты добился своего.
На одну короткую секунду в его глазах промелькнул настоящий, животный, неконтролируемый страх. Но он тут же, силой воли, задавил его в себе, заместив привычной, удобной, всепоглощающей яростью. Испуганный, загнанный в угол самец всегда становится удивительно предсказуемым.
— Ты совсем рехнулась? — прорычал он, снова набирая громкость. — Совсем окончательно и бесповоротно выжила из ума? Решила меня своим кухонным ножиком напугать, что ли?
Он резко шагнул вперед, протянул руку и грубо вырвал нож из ее рук. Она даже не сопротивлялась. Просто разжала пальцы, позволив ему забрать это оружие. Ее покорность озадачила и смутила его еще больше.
— Вот так-то вот будет лучше, — он нервно, неискренне усмехнулся, отступая на шаг назад и держа нож перед собой в неуверенной руке, как щит. — А теперь давай посмотрим, кто же тут на самом деле настоящий хищник, а кто просто испуганная птичка.
— Ты, конечно же, хищник, — ее голос все так же был ровным, почти что безразличным, монотонным. — Всегда им и был. Просто ты привык охотиться на слабых, беззащитных, на ту самую меня, которой больше нет и никогда не будет.
Она спокойно повернулась к плите и зажгла конфорку. Газовое пламя с тихим, зловещим шипением вырвалось наружу, затанцевало синими язычками.
— И не стой так с этим ножом посреди темноты. Не ровен час, споткнешься обо что-нибудь. Себе же больно сделаешь.
Его уверенность таяла прямо на глазах, как весенний снег. Он пришел сюда, в эту комнату, за ее паникой, за ее слезами, за ее полным подчинением и капитуляцией. Но не нашел ничего из этого. Вместо этого он неожиданно для себя оказался в странном, сюрреалистичном, искаженном спектакле, где его привычная, отрепетированная роль грозного тюремщика больше не работала, вызывая лишь усмешку.
— Прекрати этот дурацкий, больной цирк, Лика! Я не шучу с тобой!
— И я тоже не шучу, — она достала из холодильника большой кусок мяса, с глухим стуком бросила его на разделочную доску. — Ты же сам всегда говорил, что хочешь, чтобы мы проводили вместе больше времени, вот же оно, наше время. Без телефонов, без работы, без назойливых, чужих глаз. Ты ведь этого так страстно добивался? Ну так получай.
Он молчал, тяжело и шумно дыша, его грудь ходила ходуном. Нож в его руке слегка, но заметно подрагивал.
— Чего ты хочешь от меня, в конце концов? Денег? Машин? Квартиру? Я все отдам! Все! Просто скажи, что тебе нужно, открой эту чертову дверь и просто отпусти меня!
Она рассмеялась. Тихий, сухой, безрадостный смех, от которого в спертом воздухе их обшей гробницы стало еще холоднее и неуютнее.
— Дверь? Зачем же мне ее открывать? Самое интересное, самое главное только начинается. Ты ведь сам все для этого так старательно подготовил. Посмотри, как хорошо, как качественно ты поработал. Ни одной щелочки.
Она подошла к ближайшему заколоченному окну и провела кончиками пальцев по шершавой поверхности свежей, некрашеной доски.
— Ни единой щелочки. И звукоизоляция теперь просто идеальная. Никто и никогда не услышит. Ни твоих криков, ни моих. Очень дальновидно и предусмотрительно с твоей стороны.
Он медленно, неуверенно начал пятиться к входной двери, словно ища путь к отступлению, пути к спасению, которого сам себя и лишил. Он бросил растерянный взгляд на наглухо заколоченный проем, потом на нее. Жестокое, холодное осознание начала происходящего начало медленно проступать на его лице, смывая спесь.
— Я… я ее выломаю! Сейчас же выломаю эту дверь! — закричал он, но в его крике была уже не злость, а паника.
— Ну, попробуй, конечно, — она лишь пожала плечами, как бы сожалея о его глупости. — Ты же сам вбил туда эти длинные, страшные гвозди на двести. Я же смотрела, как ты работал. Помнишь, ты даже похвастался, что таким молотком и такими гвоздями можно и саркофаг надежный сколотить? Очень, знаешь ли, символично и пророчески получилось.
Он с силой швырнул нож на пол. Звон падающего на паркет металла снова нарушил вязкую, гнетущую атмосферу всеобщего молчания.
— Хватит! Слышишь меня?! Хватит! Что тебе от меня нужно?! Скажи!
Она повернулась к нему всем телом. Теперь она стояла строго между ним и кухней, отрезая ему путь к единственному оставшемуся в доме набору острых, длинных ножей.
— Мне? Мне уже давно ничего не нужно. Абсолютно. Теперь все дело только в том, что нужно тебе, Артем. Простая вода. Еда. Воздух, чтобы дышать. Все это теперь находится исключительно в моей власти и полностью зависит от меня. От моего решения.
Она наклонилась и подняла с пола тот самый тяжелый молоток, который он с таким пренебрежением отбросил всего несколько минут назад. Взвесила его в своей небольшой, но теперь сильной руке. Инструмент был на удивление тяжелым, основательным, смертоносным. Он идеально, как влитой, лежал в ее ладони.
— Ты всегда хотел все и вся контролировать, — сказала она тихо, медленно и неотвратимо идя в его сторону. — Но ты упустил одну очень важную, ключевую деталь, мой дорогой тюремщик. В абсолютно замкнутом, герметичном пространстве тотальный контроль получает отнюдь не тот, кто физически сильнее или громче кричит. Его получает тот, кому уже нечего терять. Абсолютно ничего.
Он вжался спиной в шершавую поверхность входной двери, его лицо стало искажаться. Это была уже не злость. Это был чистый, первобытный, неконтролируемый страх. Настоящий страх жертвы, понявшей, что пути к отступлению отрезаны.
— Ты… ты не посмеешь! Ты же не посмеешь этого сделать! — его голос сорвался на высокий, почти женский визг.
— Ты тоже так думал, когда с таким азартом заколачивал последнее окно, не так ли? — ее вопрос прозвучал риторически.
Еще один мой шаг вперед. Его судорожный, хриплый вздох. Еще один шаг. Громко скрипнула старая паркетная доска под моей ногой. Этот негромкий бытовой звук показался ему сейчас громче любого выстрела.
Он больше не был хозяином положения, хозяином дома, хозяином ее жизни. Он был загнанным, испуганным зверем, запертым в тесном, темном вольере, а она медленно, неуклонно сокращала между ними дистанцию.
Его загнанный в угол, отчаявшийся мозг лихорадочно искал выход, искал оружие, искал способ вернуть себе утраченную власть и контроль. И он нашел, вытащил наружу самое грязное, самое низкое, самое больное, что у него было на тот момент. Слова. Ядовитые, отравленные слова.
— Я-я знаю, что с тобой не так, что с тобой происходит! — выплюнул он, пытаясь облечь свой нарастающий ужас в привычную маску презрения. — Ты всегда была такой! С самого начала! Неполноценной! Ущербной!
Она остановилась всего в паре метров от него. Молоток все так же спокойно и уверенно лежал в ее руке.
— И это все, на что ты способен? На такие жалкие, банальные, детские оскорбления? — в ее голосе послышалась скука.
— А зачем придумывать что-то большее? — он выдавил из себя что-то среднее между кашлем и смешком. — Это ведь чистая правда, и ты сама это прекрасно знаешь! Помнишь, как ты рыдала, как ты выла после того самого выкидыша? Как ты кричала в подушку, что никогда, никогда не сможешь иметь детей?
Ледяное, всепоглощающее спокойствие, ее главная и последняя броня, вдруг дало первую тонкую, почти невидимую трещину. Он это сразу заметил, уловил — и с дикой, садистской радостью ударил снова, точнее и больнее.
— Ты думала, я тебя тогда жалел? Что я тебя поддерживал? Я внутри себя просто смеялся над тобой! Ржал! Потому что для меня это было лишь еще одним доказательством, очередным подтверждением! Ты — брак! Пустышка! Фальшивка! Тебя даже природа, даже мать-природа отбраковала, как бракованный товар!
Он говорил. Говорил те самые слова, те самые горькие признания, которые она доверяла ему в самые темные, самые страшные ночи своего отчаяния. То, что он тогда клятвенно обещал помочь ей пережить, забыть, похоронить. Он теперь выворачивал ее самую сокровенную, самую незаживающую боль наизнанку и швырял ей это в лицо, как отравленный нож.
— Кому ты такая нафиг нужна? А? Никому! Только мне! Это я тебя, дефектную, подобал! Это я дал тебе кров, дал тебе имя, дал тебе этот дом! А ты… а ты теперь…
Вот она. Та самая точка. Точка невозврата. Последняя, переполниющая чашу терпения капля.
Внутри нее ничего не оборвалось, не сломалось. Наоборот. Что-то важное, главное, наконец-то встало на свое законное место. Все эти долгие годы унижений, тотального контроля, подавления, психологического насилия — все это спрессовалось в один крошечный, раскаленный добела, сжатый до предела шарик ярости. И в этот миг он наконец взорвался.
— Ты прав, — прошептала она так тихо, так приглушенно, что ему пришлось напрячь весь свой слух, чтобы расслышать. — Ты меня действительно когда-то подобрал. И это была самая большая, самая роковая ошибка во всей твоей жалкой жизни.
Он не успел понять, осознать, прочувствовать смысл этих слов. Она рванулась вперед. Не как испуганная жертва, а как опытный, хладнокровный охотник, выждавший свой идеальный, единственный момент для смертельного броска.
Он инстинктивно выставил вперед руки, пытаясь оттолкнуть ее, но она ожидала этого. Она ударила не молотком, а кулаком, в который была зажата тяжелая, деревянная рукоять инструмента. Короткий, хлесткий, точный удар пришелся прямиком в кадык.
Он согнулся пополам, издавая хриплые, свистящие, нечеловеческие звуки, пытаясь вдохнуть воздух. Но он был все еще силен, крепок. Он слепо, отчаянно отмахнулся, задев ее по плечу, и она отлетела к стене, больно ударившись спиной. Острая боль обожгла плечо и позвоночник.
Он, давясь и хрипя, попытался подняться, выпрямиться, но она уже была на ногах. Жгучий адреналин сжигал в ее теле любую боль, любые сомнения. Ее взгляд упал на массивную, тяжелую, уродливую чугунную статуэтку орла — его собственный подарок, символ его власти. Она схватила ее обеими руками и со всего размаха, с тихим стоном ярости, опустила ему на колено.
Тот самый хруст, который раздался в следующее мгновение, был отвратительным, мокрым, неестественным, таким, отчего сводило желудок.
Артем рухнул на пол, как подкошенный, взвыв от нечеловеческой, дикой боли. Этот вой был уже не криком мужчины, это был рев раненого зверя. Он катался по пыльному паркету, судорожно обхватив руками свое раздробленное, быстро распухающее колено.
Она стояла над ним, тяжело и прерывисто дыша, ее плечо горело огнем, но ее холодная, защитная маска теперь спала окончательно и бесповоротно. Но под ней не оказалось ни страха, ни слез, ни сожалений. Там была только одна чистая, кристальная, всесокрушающая ярость.
Он посмотрел на нее снизу вверх, запрокинув голову. В его широко раскрытых, полных слез боли глазах больше не было ничего, кроме абсолютного, бездонного, животного ужаса. Он наконец-то все понял. До самого конца.
— Теперь ты будешь умолять меня, чтобы я прекратила это, чтобы я закончила все это, — прошептала она, и в ее шепоте слышался лед. — Но я не сделаю этого. Я не дам тебе такой легкой смерти. Твоя тюрьма только что стала твоим собственным, персональным адом. И я отныне — твой единственный и полноправный надзиратель.
Прошло шесть долгих, темных, нескончаемых дней. Время внутри заколоченного дома потеряло всякий смысл, превратилось в густую, дурно пахнущую жидкость, измеряемую лишь его хрипами, стонами и размеренными, неторопливыми шагами.
Она оттащила его в дальний, темный угол комнаты, кое-как подстелив под него старое, потертое одеяло. Это было физически непросто — он был тяжелым и почти не помогал ей, но она справилась. Его нога распухла до чудовищных, невероятных размеров и почернела, став страшным, живым воплощением боли.
Первые два дня он еще кричал и пытался угрожать, требовал выпустить его, умолял вызвать врача.
На третий день его тон сменился; он начал торговаться, судорожно, срывающимся голосом обещая ей все на свете: деньги, свободу, дома, машины, отпуск на Бали. На четвертый день он уже просто плакал и молил, униженно и жалко. На пятый день он почти полностью замолчал, погрузившись в пучину боли и горячки.
А она тем временем просто жила своей новой, странной, временной жизнью.
В самый первый же вечер она нашла его телефон.
Отправила лаконичное, сухое сообщение его начальнику: «Свалился с температурой под сорок. Ухожу на больничный минимум на неделю».
Написала его закадычному другу-собутыльнику: «Срочно уезжаем к теще в деревню, связи, наверное, не будет, телефон будет вне зоны». Она аккуратно, педантично подчищала за ним все следы, как он сам всегда учил ее делать это за собой в подобных случаях.
Она приносила ему стакан воды утром и стакан воды вечером. И небольшой, черствый кусок хлеба. Ставила все это в метре от него, заставляя его ползти, преодолевая боль.
К шестому дню он уже не мог даже ползти. Он просто лежал в горячечном, беспамятном бреду, бормоча бессвязные, пугающие слова, взывая то к матери, то к Богу. От него уже ощутимо, сильно пахло болезнью, потом и медленным гниением.
Эта квартира, которую она всю свою сознательную жизнь ненавидела всеми фибрами души, неожиданно стала ее коконом, ее убежищем, ее крепостью. Она готовила себе нормальную еду. Перечитала все книги, что нашла на полках. Слушала громко свою музыку в наушниках, чтобы не слышать его хрипы. И наблюдала, как день за днем, час за часом распадается на части, превращается в ничто ее главный тюремщик, ее мучитель.
Он своими руками построил для нее идеальную тюрьму. Но для загнанного, измученного зверя, который прожил в клетке всю свою сознательную жизнь, настоящее, полное обретение свободы — это вовсе не выход наружу, в большой мир. Это спокойное, холодное, методичное убийство своего тюремщика.
Сегодня утром, сквозь пелену горячки и боли, он прошептал ее имя. Впервые почти за сутки.
Она не спеша подошла и села на корточки рядом с ним, глядя на его осунувшееся, покрытое щетиной и грязью лицо.
— Убей… — просипел он, почти беззвучно, его губы потрескались и кровоточили. — Убей меня… прошу… умоляю… это невыносимо…
— Убить тебя? — она покачала головой. — Это было бы слишком просто. Слишком милостиво. Это был бы подарок, которого ты никогда не заслуживал, — она почти с нежностью провела рукой по его спутанным, сальным, мокрым от пота волосам. Он вздрогнул от этого прикосновения, как от удара током.
— Ты ведь всегда хотел, чтобы я принадлежала тебе безраздельно, полностью, целиком. Что ж, поздравляю тебя, мой дорогой. Ты получил то, что хотел. Теперь ты целиком и полностью принадлежишь мне. Каждая твоя мучительная секунда. Каждый твой тяжелый, хриплый вздох. Каждая капля твоей боли. Ты — мое главное произведение искусства. Мой триумф. Моя победа.
Она поднялась и пошла на кухню. Пришло время готовиться к финалу, к последнему акту этого спектакля.
Эпилог
На седьмой день она начала свою генеральную, финальную репетицию.
Запах в квартире стоял уже тяжелый, сладковато-приторный, трупный. Артем уже не реагировал ни на что, не приходил в сознание. Лишь изредка его тело сотрясала мелкая, судорожная дрожь. Он окончательно превратился в вещь, в объект.
Она тщательно вымыла всю посуду. Аккуратно собрала весь мусор. Надела свое самое красивое, нарядное, светлое платье — то самое, в котором он когда-то категорически запретил ей идти на день рождения к ее лучшей подруге, назвав его вульгарным.
Затем она подошла к большому зеркалу в прихожей. Долго, сосредоточенно, с холодным, почти профессиональным расчетом она несколько раз с размаху ударила себя плечом о острый угол дверного косяка, пока на белой коже не проступил некрасивый, сочный, багрово-синий синяк.
Потом она взяла в руки гвоздодер.
Работа была физически тяжелой, потребовала всех ее сил. Каждый вырванный с корнем гвоздь сопровождался оглушительным, скрежещущим звуком, который разносился по всей квартире. Когда последняя, страшная доска от входной двери с громким треском отошла, она на мгновение остановилась и обвела взглядом свою темную, пропахшую смертью крепость. Свое чистилище и его персональный ад. Их общую могилу.
Она набрала в грудь полной грудью воздуха и закричала. Изо всех сил.
Это был тот самый крик, который она мысленно репетировала все эти долгие дни. Пронзительный, раздирающий душу, отчаянный, полный самого настоящего ужаса крик жертвы. Той самой испуганной, беззащитной Лики, которую он так хотел видеть и которую в итоге сам же и создал.
Она начала колотить кулаками в дверь, выкрикивая его имя, перемежая крики с рыданиями и мольбами о помощи. Она плакала. Слезы текли по ее щекам сами собой, легко и обильно, словно по команде, выработанной за долгие годы тренировок.
Соседи сбежались на шум surprisingly быстро. Дверь выломали с помощью плеча и монтировки за несколько минут.
Когда в квартиру, опешив от ужаса, ворвались люди и потом полиция, их взорам предстала идеальная, выстраданная, готовая картина. Измученная, бледная, заплаканная женщина в порванном, грязном, но когда-то красивом платье, со свежим, страшным синяком на плече. И неясная, жуткая, нечеловеческая фигура, лежащая в темном углу. И страшные, заколоченные наглухо окна, сквозь которые не проникал ни один лучик света.
История сложилась сама собой, без всяких усилий с ее стороны. Тиран-муж, который окончательно спятил, жестоко избил и запер свою жену, лишив ее воды и еды. А потом у него самого случился какой-то приступ, и он умер в муках. Чистая, беспросветная трагедия. Очередная жертва домашнего насилия.
Ее осторожно, бережно вывели на улицу, поддерживая под руки.
Первый вдох свежего, холодного уличного воздуха обжег ее легкие, заставив закашляться. Непривычно яркий, слепящий дневной свет заставил ее зажмуриться, по щекам снова потекли слезы, но теперь уже настоящие.
Один из молодых полицейских, с добрыми глазами, участливо накинул ей на плечи свой форменный жакет.
— Все уже закончилось, мэм, — мягко, почти по-отечески сказал он. — Все позади. Вы теперь в полной безопасности. Вы выжили. Вы справились.
Она подняла на него свои заплаканные, покрасневшие глаза. В них все еще стояли слезы, делая взгляд чистым и невинным. Но за этой пеленой было уже что-то другое. Глубокое, бездонное, незыблемое спокойствие. Спокойствие бури, которая уже отбушевала.
Она прекрасно знала, что впереди ее ждут долгие допросы, бесконечные проверки, разговоры с психологами и следователями. Она была полностью к этому готова. У нее уже были приготовлены ответы на все возможные вопросы. Все долгие годы жизни с ним научили ее виртуозно лгать, глядя прямо в глаза, не моргнув.
Она не чувствовала себя счастливой или свободной. Свобода — это удел тех, кто бежит из тюрьмы на волю. Она же свою тюрьму сожгла дотла, до самого основания, вместе с ее главным и единственным надзирателем.
Она родилась заново, переродилась в той самой темной, страшной комнате, воняющей болью и смертью.
И теперь перед ней простирался целый, огромный, неизведанный мир. Мир, в котором больше никто и никогда не посмеет даже занести над ней руку или поднять на нее свой тяжелый, страшный молоток.